Земляной Сергей. На подступах к откровению

 
Об исчезающей эвристической ценности скорого подвига в историософии
"Независимая газета Exlibris" от 30 мая 2002 г.


 

У меня нет никаких сомнений в том, что г-жа Нарочницкая любит Россию и русских вполне странной любовью, которую не победит ее рассудок. Тонкость, однако, заключается в том, что эта любовь, если использовать терминологию старца Зосимы из романа Федора Достоевского "Братья Карамазовы", - "мечтательная", со всеми вытекающими отсюда последствиями. И главное из них - это желание "скорого подвига". Попробую объясниться. "Любовь мечтательная, - заявляет старец Зосима, - жаждет подвига скорого, быстро удовлетворимого, и чтобы все на него глядели. Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорее совершилось, как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили". Скорый подвиг г-жи Нарочницкой состоит в том, что "русскую (национальную) идею", о необходимости которой столько говорили антибольшевики ельцинского призыва, она предъявляет публике в готовом и как бы даже умственно упакованном виде, отчасти даже с научным аппаратом. Солидно выглядит книга, очень солидно.


 Смущает одно. В разделе работы, программно озаглавленном "Возвращение историософии", автор ратует за достижение "более высокого уровня познавательного акта" в исторической науке через "эмпирические, диахронические и синхронические подходы". И полагает это возможным на следующем методологическом пути: "Для рассмотрения исторических событий под таким углом зрения необходим историософский подход, имеющий своим объектом и события, и самосознание, то есть мотивацию к совершению исторического акта". Из этого претенциозного заявления г-жи Нарочницкой, однако, явствует с полной непреложностью, что она не разумеет ни того, что такое софийное знание и соответственно историософия, ни того, что такое самосознание. Крупнейший русский философ и теоретик софийности Сергей Булгаков указывал: "София правит историей как Провидение". И далее: "История организуется из внеисторического и запредельного центра, София земная возрастает только потому, что существует мать ее София небесная, ее зиждительными силами, ее водительством". И, наконец: "Истина не есть предмет дискурсивного, теоретического познания, основанного на раздвоенности субъекта и объекта". Поэтому обескураженный читатель вынужден оставлять на историософской совести г-жи Нарочницкой прояснение того, каким образом можно эмпирически, синхронически и диахронически познавать действие Провидения в истории, не прибегая при этом к прямому Откровению, или каким образом организуемая из запредельного Центра история вдруг может стать объектом, или каким образом самосознание (то есть сознание того, что "Я есть Я") может вдруг превратиться в какую бы то ни было "мотивацию" для какого бы то ни было "акта".


 Второй важный момент, на котором хотелось бы заострить внимание в этом кратком отклике, состоит в том, что г-жа Нарочницкая, по-видимому, не подозревает, что единый христианский субъект это отнюдь не данность, а в лучшем случае заданность, попросту - задача. Католики, православные, протестанты, сектанты явили разные, иногда противоположные версии истории и исторического субъекта. Вместо того чтобы цитировать греческого "издателя Пулакоса", автору стоило бы познакомиться с классическими трудами о возникновении и проблемах историзма Трёльча, Майнеке, фон Србика или принять в расчет, что русские "почвенники" - Данилевский, Страхов, Достоевский - были отнюдь не в восторге от цивилизации, пусть даже христианской, в отличие от христианской культуры. А когда г-жа Нарочницкая начинает весьма докторально рассуждать о некоей "философской парадигме", которая якобы "связывает воедино кажущиеся (!) непреемственными рационализм постмодерна (?) и эсхатологичность христианского мира, позволяет найти корни самых современных идеологий и политических доктрин - от эзотерического интеллектуализма "новой правой" до технократической целесообразности "глобального управления", - когда это случается, вдумчивый читатель сразу же смекает, что это - "вещь невозможная", что так не бывает, и повторяет слова Татьяны из "Евгения Онегина", обращенные к няне: "Здесь так душно! Открой окно".


 Впрочем, из рецензируемой книги можно было бы выведать немало интересных сюжетов: ну там о закате Европы и восходе "атлантизма", о стереотипах русской истории, о встрече России и Европы в "осевом" пространстве Евразии, о роли России-СССР в мировой политике ХХ века, о поствизантийском пространстве как объекте геополитического соперничества, даже о проекте Мира III тысячелетия и о многом другом. Можно было бы, если бы наличествовали веские основания полагаться хотя бы на достоверность приводимых автором сведений, я уже не говорю об обоснованности его выводов. Так, г-жа Нарочницкая на голубом глазу повествует о "великом европейце Бл. Августине": но каким бы мощным ни было его влияние на христианскую традицию в Европе, европейцем Августин не был. Г-жа Нарочницкая наверняка знает Шпенглера только понаслышке, иначе она не стала бы приписывать ему банальности вроде той, что культура трактуется им как "порождение человеческого духа" (а кто утверждал противное?). Одному богу известно, откуда в марксизме вдруг появилась "формационная дихотомия" (дихотомия - это когда делят что-то на две части, а у Маркса отнюдь не две формации). Я теряюсь в догадках, кто такие "слидаристы", которые стоят в одном ряду с Бердяевым и Франком. Автору неплохо хотя бы изредка перечитывать собственные тексты, чтобы не допускать механического воспроизведения через пару строк одного и того же предложения ("Вход британских кораблей в Севастополь символизирует возвращение "восточного вопроса").


 Но где же, спрашиваю я себя с эмфазой, где издательский редактор и его профессиональное дело?